Неточные совпадения
— Уж будто вы не знаете,
Как ссоры деревенские
Выходят? К муженьку
Сестра гостить приехала,
У ней коты разбилися.
«Дай башмаки Оленушке,
Жена!» — сказал Филипп.
А я не вдруг ответила.
Корчагу
подымала я,
Такая тяга: вымолвить
Я слова не могла.
Филипп Ильич прогневался,
Пождал, пока поставила
Корчагу на шесток,
Да хлоп меня в висок!
«Ну, благо ты приехала,
И так походишь!» — молвила
Другая, незамужняя
Филиппова сестра.
Стародум. А такова-то просторна, что двое, встретясь, разойтиться не могут. Один
другого сваливает, и тот, кто на ногах, не
поднимает уже никогда того, кто на земи.
Закон был, видимо, написан второпях, а потому отличался необыкновенною краткостью. На
другой день, идя на базар, глуповцы
подняли с полу бумажки и прочитали следующее...
В Соборе Левин, вместе с
другими поднимая руку и повторяя слова протопопа, клялся самыми страшными клятвами исполнять всё то, на что надеялся губернатор. Церковная служба всегда имела влияние на Левина, и когда он произносил слова: «целую крест» и оглянулся на толпу этих молодых и старых людей, повторявших то же самое, он почувствовал себя тронутым.
«Там видно будет», сказал себе Степан Аркадьич и, встав, надел серый халат на голубой шелковой подкладке, закинул кисти узлом и, вдоволь забрав воздуха в свой широкий грудной ящик, привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших его полное тело, подошел к окну,
поднял стору и громко позвонил. На звонок тотчас же вошел старый
друг, камердинер Матвей, неся платье, сапоги и телеграмму. Вслед за Матвеем вошел и цирюльник с припасами для бритья.
— Я вас давно знаю и очень рада узнать вас ближе. Les amis de nos amis sont nos amis. [
Друзья наших
друзей — наши
друзья.] Но для того чтобы быть
другом, надо вдумываться в состояние души
друга, а я боюсь, что вы этого не делаете в отношении к Алексею Александровичу. Вы понимаете, о чем я говорю, — сказала она,
поднимая свои прекрасные задумчивые глаза.
Сообразив наконец то, что его обязанность состоит в том, чтобы
поднимать Сережу в определенный час и что поэтому ему нечего разбирать, кто там сидит, мать или
другой кто, а нужно исполнять свою обязанность, он оделся, подошел к двери и отворил ее.
Но это говорили его вещи,
другой же голос в душе говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где у него стояли две пудовые гири, и стал гимнастически
поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
И Лизавета Петровна
подняла к Левину на одной руке (
другая только пальцами подпирала качающийся затылок) это странное, качающееся и прячущее свою голову за края пеленки красное существо. Но были тоже нос, косившие глаза и чмокающие губы.
— Но,
друг мой, не отдавайтесь этому чувству, о котором вы говорили — стыдиться того, что есть высшая высота христианина: кто унижает себя, тот возвысится. И благодарить меня вы не можете. Надо благодарить Его и просить Его о помощи. В Нем одном мы найдем спокойствие, утешение, спасение и любовь, — сказала она и,
подняв глаза к небу, начала молиться, как понял Алексей Александрович по ее молчанию.
Через несколько мгновений
поднимаю их — и вижу: мой Карагёз летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко один за
другим тянутся по степи на измученных конях.
— Напротив, тысячи — трудно без греха, а миллионы наживаются легко. Миллионщику нечего прибегать к кривым путям. Прямой таки дорогой так и ступай, все бери, что ни лежит перед тобой!
Другой не
подымет.
Еще падет обвинение на автора со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устроивая судьбу свою на счет
других; но как только случится что-нибудь, по мненью их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов, как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и
подымут вдруг крики: «Да хорошо ли выводить это на свет, провозглашать об этом?
Оба заснули в ту же минуту,
поднявши храп неслыханной густоты, на который барин из
другой комнаты отвечал тонким носовым свистом.
Шум и визг от железных скобок и ржавых винтов разбудили на
другом конце города будочника, который,
подняв свою алебарду, закричал спросонья что стало мочи: «Кто идет?» — но, увидев, что никто не шел, а слышалось только вдали дребезжанье, поймал у себя на воротнике какого-то зверя и, подошед к фонарю, казнил его тут же у себя на ногте.
В стороне, у самого края сада, несколько высокорослых, не вровень
другим, осин
подымали огромные вороньи гнезда на трепетные свои вершины.
Сажают прямо против Тани,
И, утренней луны бледней
И трепетней гонимой лани,
Она темнеющих очей
Не
подымает: пышет бурно
В ней страстный жар; ей душно, дурно;
Она приветствий двух
друзейНе слышит, слезы из очей
Хотят уж капать; уж готова
Бедняжка в обморок упасть;
Но воля и рассудка власть
Превозмогли. Она два слова
Сквозь зубы молвила тишком
И усидела за столом.
Папа читал что-то и на вопрос мой: «Бывают ли синие зайцы?», не
поднимая головы, отвечал: «Бывают, мой
друг, бывают».
Но старый Тарас готовил
другую им деятельность. Ему не по душе была такая праздная жизнь — настоящего дела хотел он. Он все придумывал, как бы
поднять Сечь на отважное предприятие, где бы можно было разгуляться как следует рыцарю. Наконец в один день пришел к кошевому и сказал ему прямо...
А на
другой день Тарас Бульба уже совещался с новым кошевым, как
поднять запорожцев на какое-нибудь дело.
Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул,
поднял голову и в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на
другой же день, после всех сих мечтаний (то есть это будет ровно пять суток назад тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул, что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж не помню, и вот-с, глядите на меня, все!
Тут у нас случилась одна девушка, Параша, черноокая Параша, которую только что привезли из
другой деревни, сенная девушка, и которую я еще никогда не видывал, — хорошенькая очень, но глупа до невероятности: в слезы,
подняла вой на весь двор, и вышел скандал.
Амалия Ивановна, тоже предчувствовавшая что-то недоброе, а вместе с тем оскорбленная до глубины души высокомерием Катерины Ивановны, чтобы отвлечь неприятное настроение общества в
другую сторону и кстати уж чтоб
поднять себя в общем мнении, начала вдруг, ни с того ни с сего, рассказывать, что какой-то знакомый ее, «Карль из аптеки», ездил ночью на извозчике и что «извозчик хотель его убиваль и что Карль его ошень, ошень просиль, чтоб он его не убиваль, и плакаль, и руки сложиль, и испугаль, и от страх ему сердце пронзиль».
И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу. Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг
поднял голову и пристально поглядел на нее; но он встретил на себе беспокойный и до муки заботливый взгляд ее; тут была любовь; ненависть его исчезла, как призрак. Это было не то; он принял одно чувство за
другое. Это только значило, что та минута пришла.
И Катерина Ивановна не то что вывернула, а так и выхватила оба кармана, один за
другим наружу. Но из второго, правого, кармана вдруг выскочила бумажка и, описав в воздухе параболу, упала к ногам Лужина. Это все видели; многие вскрикнули. Петр Петрович нагнулся, взял бумажку двумя пальцами с пола,
поднял всем на вид и развернул. Это был сторублевый кредитный билет, сложенный в восьмую долю. Петр Петрович обвел кругом свою руку, показывая всем билет.
— Как попали! Как попали? — вскричал Разумихин, — и неужели ты, доктор, ты, который прежде всего человека изучать обязан и имеешь случай, скорей всякого
другого, натуру человеческую изучить, — неужели ты не видишь, по всем этим данным, что это за натура этот Николай? Неужели не видишь, с первого же разу, что все, что он показал при допросах, святейшая правда есть? Точнехонько так и попали в руки, как он показал. Наступил на коробку и
поднял!
Волк, близко обходя пастуший двор
И видя, сквозь забор,
Что́, выбрав лучшего себе барана в стаде,
Спокойно Пастухи барашка потрошат,
А псы смирнёхонько лежат,
Сам молвил про себя, прочь уходя в досаде:
«Какой бы шум вы все здесь
подняли,
друзья,
Когда бы это сделал я...
Однако о себе скажу,
Что не труслива. Так, бывает,
Карета свалится, —
подымут: я опять
Готова сызнова скакать;
Но всё малейшее в
других меня пугает,
Хоть нет великого несчастья от того,
Хоть незнакомый мне, — до этого нет дела.
Но люди, стоявшие прямо против фронта, все-таки испугались, вся масса их опрокинулась глубоко назад, между ею и солдатами тотчас образовалось пространство шагов пять, гвардии унтер-офицер нерешительно
поднял руку к шапке и грузно повалился под ноги солдатам, рядом с ним упало еще трое, из толпы тоже, один за
другим, вываливались люди.
Даже и после этого утверждения Клим не сразу узнал Томилина в пыльном сумраке лавки, набитой книгами. Сидя на низеньком, с подрезанными ножками стуле, философ протянул Самгину руку,
другой рукой
поднял с пола шляпу и сказал в глубину лавки кому-то невидимому...
А когда
подняли ее тяжелое стекло, старый китаец не торопясь освободил из рукава руку, рукав как будто сам, своею силой, взъехал к локтю, тонкие, когтистые пальцы старческой, железной руки опустились в витрину, сковырнули с белой пластинки мрамора большой кристалл изумруда, гордость павильона, Ли Хунг-чанг
поднял камень на уровень своего глаза, перенес его к
другому и, чуть заметно кивнув головой, спрятал руку с камнем в рукав.
Пред ним, одна за
другой, мелькали, точно падая куда-то, полузабытые картины: полиция загоняет московских студентов в манеж, мужики и бабы срывают замок с двери хлебного «магазина», вот
поднимают колокол на колокольню; криками ура встречают голубовато-серого царя тысячи обывателей Москвы, так же встречают его в Нижнем Новгороде, тысяча людей всех сословий стоит на коленях пред Зимним дворцом, поет «Боже, царя храни», кричит ура.
Царь, маленький, меньше губернатора, голубовато-серый, мягко подскакивал на краешке сидения экипажа, одной рукой упирался в колено, а
другую механически
поднимал к фуражке, равномерно кивал головой направо, налево и улыбался, глядя в бесчисленные кругло открытые, зубастые рты, в красные от натуги лица. Он был очень молодой, чистенький, с красивым, мягким лицом, а улыбался — виновато.
Круг все чаще разрывался, люди падали, тащились по полу, увлекаемые вращением серой массы, отрывались, отползали в сторону, в сумрак; круг сокращался, — некоторые, черпая горстями взволнованную воду в чане, брызгали ею в лицо
друг другу и, сбитые с ног, падали. Упала и эта маленькая неестественно легкая старушка, — кто-то
поднял ее на руки, вынес из круга и погрузил в темноту, точно в воду.
Он чувствовал себя в силе сказать много резкостей, но Лютов
поднял руку, как для удара, поправил шапку, тихонько толкнул кулаком
другой руки в бок Самгина и отступил назад, сказав еще раз, вопросительно...
Дьякон все делал медленно, с тяжелой осторожностью. Обильно посыпав кусочек хлеба солью, он положил на хлеб колечко лука и
поднял бутылку водки с таким усилием, как двухпудовую гирю. Наливая в рюмку, он прищурил один огромный глаз, а
другой выкатился и стал похож на голубиное яйцо. Выпив водку, открыл рот и гулко сказал...
Самгин попробовал встать, но рука Бердникова тяжело надавила на его плечо,
другую руку он
поднял, как бы принимая присягу или собираясь ударить Самгина по голове.
Чтоб избежать встречи с Поярковым, который снова согнулся и смотрел в пол, Самгин тоже осторожно вышел в переднюю, на крыльцо. Дьякон стоял на той стороне улицы, прижавшись плечом к столбу фонаря, читая какую-то бумажку,
подняв ее к огню; ладонью
другой руки он прикрывал глаза. На голове его была необыкновенная фуражка, Самгин вспомнил, что в таких художники изображали чиновников Гоголя.
Клим видел, что взрослые все выше
поднимают его над
другими детьми; это было приятно.
Рядом с ним явился старичок, накрытый красным одеялом, поддерживая его одною рукой у ворота,
другую он
поднимал вверх, но рука бессильно падала. На сморщенном, мокром от слез лице его жалобно мигали мутные, точно закоптевшие глаза, а веки были красные, как будто обожжены.
Он снова начал играть, но так своеобразно, что Клим взглянул на него с недоумением. Играл он в замедленном темпе, подчеркивая то одну, то
другую ноту аккорда и,
подняв левую руку с вытянутым указательным пальцем, прислушивался, как она постепенно тает. Казалось, что он ломал и разрывал музыку, отыскивая что-то глубоко скрытое в мелодии, знакомой Климу.
Особенно жутко было, когда учитель, говоря,
поднимал правую руку на уровень лица своего и ощипывал в воздухе пальцами что-то невидимое, — так повар Влас ощипывал рябчиков или
другую дичь.
— Ваша фамилия? — спросил его жандармский офицер и, отступив от кровати на шаг, встал рядом с человеком в судейском мундире; сбоку от них стоял молодой солдат,
подняв руку со свечой без подсвечника, освещая лицо Клима; дверь в столовую закрывала фигура
другого жандарма.
Каждый из них, поклонясь Марине, кланялся всем братьям и снова — ей. Рубаха на ней, должно быть, шелковая, она — белее, светлей. Как Вася, она тоже показалась Самгину выше ростом. Захарий высоко
поднял свечу и, опустив ее, погасил, — то же сделала маленькая женщина и все
другие. Не разрывая полукруга, они бросали свечи за спины себе, в угол. Марина громко и сурово сказала...
Остановясь среди комнаты, глядя в дым своей папиросы, он пропустил перед собою ряд эпизодов: гибель Бориса Варавки, покушение Макарова на самоубийство, мужиков, которые
поднимали колокол «всем миром»,
других, которые сорвали замок с хлебного магазина, 9 Января, московские баррикады — все, что он пережил, вплоть до убийства губернатора.
Толпа вздыхала, ворчала, напоминая тот горячий шумок, который слышал Самгин в селе, когда там
поднимали колокол, здесь люди, всей силою своей, тоже как будто пытались
поднять невидимую во тьме тяжесть и, покачиваясь, терлись
друг о
друга.
Ему было под пятьдесят лет, но он был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он был вежлив до утонченности, никогда не курил при дамах, не клал одну ногу на
другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и
поднимать коленку и сапоги наравне с носом. Он и в комнате сидел в перчатках, снимая их, только когда садился обедать.
И Ольга не справлялась,
поднимет ли страстный
друг ее перчатку, если б она бросила ее в пасть ко льву, бросится ли для нее в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез нее к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки горел огонь бодрости в нем и он не переставал бы видеть в ней цель жизни.
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его на
другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не
поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
Изредка кто-нибудь вдруг
поднимет со сна голову, посмотрит бессмысленно, с удивлением, на обе стороны и перевернется на
другой бок или, не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснет.